Лев Вершинин

Клио хохочет

«Ничто так не похоже на искреннюю убежденность, как злобное упрямство себялюбца. Оно мешает признаться в неправоте, пусть даже она пагубна и для прочих, и для него самого, и оно же побуждает к интригам. Отсюда – партии, заговоры, ереси…»
Жан Лабрюйер

Пытаясь понять, что же такое происходит с нашим свихнувшимся миром, следует прежде всего вспомнить и учесть, что из всех ответственных за культуру и просвещение дам Олимпа именно муза Клио самая занудная. Не потому даже, что сплясать или сеть не может (может, наверное), а оттого, что педантичная настойчивость её в повторении – из раза в раз, из века в век – пройденного в рамках её предмета – истории – материала воистину безгранична. И как бы мы ни ныли, как бы ни уклонялись от зубрежки, как бы ни пытались сачковать, подменяя изучение пузатых фолиантов беглым ознакомлением с темой с помощью просмотра соответствующей голливудской версии, ближе к очередному экзамену в наших бедных головах оседают некие туманные аналогии. А вслед за тем, пусть и с грехом пополам, формулируются понимание причинно-следственные связей. И грядущее обретает отчетливые контуры. Но вот что обидно: наступив, оно, как правило, оказывается совсем не похожим на то, что значилось в наших – хоть осторожных, хоть самодовольно-уверенных – прогнозах.
Изредка, впрочем, среди закоренелых второгодников случаются и хорошисты. А порой, но уже совсем как исключение, даже медалисты-отличники, чьи пророчества не только сбываются, но даже с избытком. Правда, такая прозорливость, как правило, приходит не в виде награды за усидчивый труд, а как озарение. Или как результат проблем с головой. Вот, например, некогда, где-то в середине XVII века, в ажурном Неаполе эпохи раннего барокко, маленький мальчик по имени Джамбаттиста Вико, играя в мяч, свалился с каменной лестницы на каменную же площадку. И крепенько приложился затылком о мрамор. Но не убился. Напротив, маленько оклемавшись, встал – и почувствовал себя гением...

Шаг вперед

Прошло почти полвека, и в начале следующего столетия, когда барокко торжествовало вовсю, сеньор Вико, уже маститый, убеленный сединами профессор университета, написал и опубликовал книгу, озаглавленную «Основания новой науки об общей природе наций». Труд, по мнению большинства специалистов последующих трех веков, один из самых глубоких за все время существования человека мыслящего. Поскольку, гением ли был ученый из Неаполя или нет, но ему, безусловно, удалось не просто нащупать в потемках истории нечто капитальное, но и по легким прикосновениям угадать общие контуры предмета – как подтвердило ближайшее будущее, еще при жизни учеников профессора – угадать очень точно.
Напомню: XVIII век был временем повсеместного торжества явления, позже прозванного «просвещенным абсолютизмом». То есть, монаршая власть, оставаясь по-прежнему безграничной, стремилась, однако, употреблять свои полномочия, основываясь (в той или иной мере) на базе тех или иных принципов понемногу начавшего просвещаться разума. Говоря нынешним языком, во имя прав человека. Естественно, неотъемлемых. И столь же абсолютных, как сама власть.
Вот тогда-то и случился некий парадокс. Если в развитых странах упор делался на «абсолютизм», то в медвежьих уголках континентальной Европы – на Аппенинах, за Пиренеями, в Ютландии - внезапно возникла тяга к «просвещению». Причем, чем более реакционное захолустье являла собою страна, тем мощнее проявлялась тяга к немедленному внедрению новых идей в жизнь. А поскольку далеко не все венценосные особы, даже самые просвещенные, могли и хотели отрываться от балов и охот, лично погружаясь в грандиозно скучную рутину повседневного внедрения прав народа в гущу масс, то, будучи детьми своего века, они полагали, что именно на такой случай и существуют министры. И в полном соответствии с королевскими пожеланиями, на авансцену, оттеснив традиционных сановников, откуда ни возьмись, появлялись совершенно новые люди, готовые приступить к преобразованиям в духе времени. Мало заботя себя тем, что само время об этом еще не догадывалось.
Именно стараниями сих прогрессивных королевских конфидентов и возникла в одночасье реформаторская система, позже названная «полуостровной». Система со светлыми идеями и чрезвычайно тяжелой хваткой, вгонявшая ничего такого не ожидавших подданных в рай Прогресса с помощью указов, инструкций, циркуляров и висящего за ними военно-полицейского дамоклова меча. Не менее, а то и более беспощадного, чем в эпоху самого отъявленного деспотизма.
В Португалии пожилой маркиз Помбаль, под старость увлекшийся модными книжками, став первым министром, с совершенно юношеским азартом крушит застойные структуры. Изгоняет иезуитов, фактически вынудив Папу и вовсе запретить их, реформирует школу, финансы, армию, сам строй оцепеневшей жизни.
В Неаполе министр Тануччи (как и Вико, профессор, но гораздо младше его) с такой же яростью обрушивается на «пережитки прошлого». И, понятно, на тех, кто не хочет понять, что это пережитки. Он поднимает руку даже на церковные имения – и это в стране, где служителей церкви на душу населения было гораздо больше, чем лам в Тибете. Безграничную власть папского нунция он лихо заменил равенством всех сословий перед законом. А когда Рим попытался протестовать, прекратил посылать туда церковные сборы. И даже оккупировал ряд папских владений.
В Дании просвещение и вовсе мчится со сказочной, в духе еще не родившегося Андерсена прытью. Придворный врач Струэнсе, воспользовавшись инфантильностью короля и более чем симпатией к себе молоденькой королевы, в какие-то два года, якобы именем монарха, издает сотни радикальных законов. Торжественно отменяет крепостное право, вводит свободу слова, лишает полицию почти всех прав.
При этом в средствах либералы не стесняются настолько, что на фоне их решимости меркнут даже изыски отцов-инквизиторов. Маркиз-реформатор Помбал лихо фабриковал политические процессы и посылал на эшафот невиновных, но смеющих сомневаться. Реформатор-профессор Тануччи, хоть и не устраивал «просвещенческих» аутодафе, но подчас действовал еще круче. А министр-хирург Струэнсе и вовсе преобразовывал Данию при помощи скальпеля. Разумеется без еще не изобретенного наркоза.

Два шага назад

За бойкой вивисекцией, производимой над обществом стратегами просвещенного террора, направленного против террора непросвещенного, следил, без преувеличения, весь мир. Вернее, все, у кого было время оторваться от пашни, верстака, штурвала или кайла. Всех, от симпатиков из числа несмело пробуждающихся буржуа до трясущихся от ненависти аристократов, интересовало: чем же все это закончится? А закончилось скверно. В полном соответствии не востребованной экспериментаторами (в силу реакционности) теорией Джамбаттисты Вико, полагавшего, что история состоит из непременного чередование «приливов» и «отливов».
Хрустальные замки разбились в одночасье, и на развалинах вчера еще казавшихся вовеки несокрушимыми химер восторжествовала самая свирепая реакция. И чем последовательнее были военно-административные революции «сверху», тем более скорой и страшной оказывалась контрреволюция — не менее свирепая, только в ином направлении, причем народ вовсе не поспешил встать грудью на защиту своих доброжелателей и благодетелей. Совсем наоборот, недовольные реформами элиты как раз и опирались на полную поддержку взбудораженных, перепуганных новациями, не готовых к реформам и не желавшим масс.
Помбаль, пребывая в зените могущества, был по воле королевы Марии (позже прозванной Безумной) отдан под суд, вынесший ему смертный приговор. Казнь, впрочем, не состоялась, старик вымолил помилование, но кашу, заваренную маркизом, стране, надолго погрузившейся в сонный консерватизм, пришлось расхлебывать два века, да и пробуждение оказалось не слишком добрым: Португалию растрясли лязгом затворов марксисты-экстремисты в полковничьих чинах, генеральских эполетах и адмиральских аксельбантах, и до резни дело не дошло чудом.
Еще меньше повезло Иоганну-Фридриху Струэнсе. Для его ареста хватило семи отчаянных кавалеров, решившихся плюнуть на волю короля. И хирург взошел на эшафот – формально за плотскую за связь с королевой. А толпа тех, кого он пытался осчастливить, радостно аплодировала палачу. Сама же Дания из Века Просвещения в Век Разума перешла мало того что без единого намека на его нововведения, но с новым, нигде до того не бывалым законом, грозившим смертной казнью тому, кто «хотя бы советовал» отменить неограниченную форму правления, а равно и тому, кто «хотя бы и в мыслях» осмелится порицать действия правительства.
Что же касается Неаполя, то он в на исходе XVIII века, вконец напуганный предшествующим террором леворадикальных экстремистов, практически поголовно устремился под знамена экстремистов справа. Вследствие чего в самых изощренных мучениях погибли тысячи и тысячи, вплоть до тех, кто не слишком рьяно возражал против предшествующих реформ (а возражать, учитывая характер сеньора Тануччи, мало кто осмеливался). И лес виселиц вдоль дорог королевства стоял лет десять, если не больше.
Итак, из просвещенного насилия во имя прогресса – назад. В самую ни на есть фундаментальную реакцию. Муза Клио, издевательски хохоча, вновь загоняла народы в класс, требуя повторить все по-новой, все более свирепея ликом, причем – что самое страшное – чем дальше, тем менее рациональной становилась ярость бесящейся богини. И наконец, когда во Франции грянула революция, разумевшая себя именно как окончательное исполнение той человечности, когда вдруг показалось, что наконец-то и наступило то самое, давно ожидаемое будущее, некий вполне лояльный публицист на третьем году великих перемен вдруг отметил: да ведь только за один текущий год революция уже выписала ордеров на политические аресты в несколько сотен раз больше, чем предшествующий королевский режим за несколько сотен лет своего существования. И ужаснулся. А чуть позже был арестован и сам.
Неспроста именно тогда родилась хмурая байка о писателе Казоте, незадолго до штурма Бастилии якобы предсказавшем посетителям некоего либерального салона: мол, все они, столь алчущие перемен, вскоре, в разгаре тех самых перемен, погибнут. «Уж не свирепые ли татары завладеют Францией?» — спросили Казота гости, не столько со страхом, сколько с иронией. «Нет, - ответил он. – Править будут править наши единомышленники. Носители самых человечных идей. Ученики самых просвещенных философов…». И оказался прав.
Конечно, легенда эта возникла уже на закате Эры Света, так сказать, задним числом, те, кому посчастливилось уцелеть, прозрев, прокляли свою недальновидность . Но, как бы то ни было, именно с той, уже не провинциальной и крохотной, а Великой, судьбоносной для всего мира революции с ее «внезапно» разразившимся сверхтеррором, подмявшим всех и вся, окончательно проявилось едва ли не самое главное свойство новой и новейшей истории.

Попытки взлета

Собственно говоря, задним числом ясно: чего-то похожего следовало ждать. Во всяком случае, после того, как властители дум, придя к выводу о всесилии логики, способной дать гарантии на все случаи жизни, высмеяли старые формулы будущего, предполагающие, что все, чему должно произойти, давно уже известно. В понимании, присущем наивной эпоже До-Просвещения, отдаленное грядущее выглядело грандиозной трагедией - Страшный суд, суд последний и всемирный, это вам не шуточки – но поскольку пришествие его не было для мира ни сюрпризом, ни новостью, ждали его спокойно, смирившись с неизбежностью.
Однако по мере триумфального шествия по Старому континенту светской цивилизации, сбросившей «поповщину» с корабля тогдашней современности, а поток истории объяснившей как непрерывный, неуклонный и поступательный бег в сторону нескончаемого усовершенствования, в «приличном обществе» утвердилось мнение, что «прогресс» абсолютен. Везде и во всем - «прогресс», а будущее, соответственно, наивысшее торжество этого прогресса. А коль скоро так, то европейское общество принялось нетерпеливо ожидать скорого – по мере все более рвущегося вперед научно-технического развития - свершения своих самых заветных гуманистических чаяний, некоей всеобъемлющей человечности.
И споткнулось. Но выводов не сделало. Великая и страшная Французская революция стала первым глобальным уроком «отлива по Вико», но, вместе с тем, никого ничему в конечном итоге не научив, в то же время утвердилась в качестве одного из краеугольных камней нынешней европейской демократии. А плюс ко всему вбросила в европейскую почву и некие, отнюдь не сразу проклюнувшиеся зерна чего-то, дотоле вовсе уж немыслимого.
Когда в 1891 году скончался один из отцов-основателей Великой Германии - престарелый фельдмаршал, граф фон Мольтке, начальник прусского, а затем имперского генерального штаба – на его похоронах среди блестящих мундиров и элегантных фраков «приличной публики», к немалому удивлению и даже раздражению последней, появились скромные сюртуки рабочих. Что показалось наблюдателям громом с ясного неба, поскольку в ту пору стихии национализма и социализма, казалось, принадлежали разным полюсам мира и вообще бытия. Однако спустя всего три десятка лет, в начале 1920-х, на первых баварских митингах юной и совсем еще рахитичной национал-социалистической партии, совершенно плебейской по своему первоначальному составу, наблюдалась уже обратная по сравнению с панихидой по фельдмаршалу картина: среди курток, блуз и пиджаков замелькали фраки и мундиры.
Предвидеть возможность такого синтеза, а тем паче прозреть его последствия в Европе конца позапрошлого века, пожалуй, и в самом страшном сне не сумел бы ни один человек, даже из самых продвинутых мыслителей. Разве что в застойной России Константин Леонтьев, уже принявший постриг, в 1880-х писал о возможности появления в будущем некоего, по его словам, «социалистического Константина». Да еще в Германии великий историк Моммзен предположил возможность явления в скором будущем некоего гипотетического, но грозного «консервативного революционера». То есть, пускай несколько бессвязно, но нашлись таки пифии, сумевшие (не исключено, что предварительно упав с лестницы) предсказать «просвещенному» континенту его уже близкое будущее. Увы, никто из современников не поверил ни эксцентричному монаху, ни профессору-классику. И только нам, живущим много позже, посильно (хотя и не все этого хотят) понять жесткое правило так называемого Нового времени: итогом тех или иных самых массовых и самых влиятельных процессов с неизбежностью становится совсем не то, что, казалось, было положено в их основу. Точнее, очень даже не то. И нет нужды вспоминать печальный пример призыва к социальной демократии, начавшей с гуманнейших постулатов, а пришедшей к финишу с опытом построения самого большого эшафота в мировой истории. Потому что дело даже не в том, что итогом великих европейских ожиданий «вдруг» стал чудовищный симбиоз тяни-толкай национал-социализма и большевизма. Все гораздо хуже. Нечто, мягко говоря, чудовищно-альтернативное оказывается неизбежным итогом любых массовых надежд и соответствующих им политических обещаний. Причем чем светлее ожидания, тем беспросветнее результат.

Ненаучный прогноз

Исключений не наблюдалось. Мне, во всяком случае, о них ничего не ведомо. Зато точно известно, что на протяжении всего XX века из впечатляющего, на любой вкус и любую прихоть набора оптимистических сценариев предполагаемого будущего не сбылся ни один. Начиная с уверенных военно-календарных обещаний фельдмаршала фон Шлиффена, наследника уже упомянутого графа фон Мальтке на посту начальника германского генерального штаба, будущую войну начать «весной», а закончить к «осеннему листопаду». Это, заметьте, было сказано еще в самом начале 1900-х - о грядущей войне, которую впоследствии назвали Первой мировой. Хотя как её на самом деле следует именовать неизвестно. Ибо она все еще продолжается.
Ни в коей степени не сбылись также давнишние сценарии, сочиненные когда-то по поводу возможной участи русского и китайского коммунизма. Вопреки самым доказательным, вовсе не из пальца высосанным системам аргументов, русский коммунизм исчез из истории со сказочной скоростью, и не оставь он в наследство горы черепов и неизлечимо больную, разлагающуюся заживо страну, можно было бы подумать, что его не было вовсе. Зато коммунизм китайский сегодня самым удивительным образом занят развернутым и весьма успешным капиталистическим строительством. А что происходит с сионизмом, светлой сказкой, вдохновившей три поколения евреев на сотворение чудес, видим и ощущаем мы все. И сегодня, учитывая фактор вырвавшегося из лампы зеленого джинна, пожалуй, уже мало кто из «футурологов» рискнет предсказать, насколько радужны денечки, ожидающие нас впереди. Но при том тупая вера во всесилие и всеобщность логики остается неизменной. И вместо того, чтобы, поставив врага на колени, щелкнуть хлыстом и отдать четкие указания, разъяснив, что конкретно последует в случае неподчинения, «приличное общество» по-прежнему умильно заглядывает своему потенциальному убийце в глаза, разъяснять его права и убеждая в «пользе» прогресса.
Что тут скажешь. Тому, кто предпочитает красивую ложь горькой правде, ничего не объяснишь и ничем не поможешь. Он не услышит. Как не услышал когда-то предупреждений единственного человека, написавшего книгу, вполне, до мельчайших деталей угадавшую и объяснившую на тот миг еще не случившийся, а только предстоящий ХХ век. И даже нынешние почитатели «Бесов» не знают (а комментаторы стыдливо умалчивают), что вопреки общепринятой легенде все коллизии и все персоны того великого «контрреволюционного» романа как-то совершенно не похожи на психологическую и событийную реальность тогдашней русской революционной среды. По той простой причине, что, описывая Россию, Достоевский все-таки держал в уме Запад, откуда и ползли до боли ужасавшие его «светлые идеи».
Впрочем, у Федора Михайловича, как известно, тоже были проблемы с головой. А его книги, как и прочие «Апокалипсисы», по мнению ничем пока не ушибленных интеллектуалов из числа «приличных», в отличие от их «логических» построений, основаны на эмоциях, и потому не имеют решительно никакой практической ценности. Что отнюдь не мешает наступлению указанного именно в них (а не в партийных программах социал-либералов) грядущего.

Опубликовано в газете "Вести"



< < К списку статей       < < Обсуждение > >       К следующей статье > >


Jewish TOP 20
  
Hosted by uCoz